Я уже говорил о том, что падающего необходимо толкнуть — пускай проваливается в бездну сочиняемой им темноты, бьётся в припадке, наблюдая за синим молчаливым небом, и через время уже, выжив, подобравшись вплотную к скале, откуда рухнул, вытягивает вперёд руку и кладёт её на щербатую и пыльную поверхность, и гладит этот серый священный камень, прежде чем зацепиться за первый бугорок.
Главное условие — выжить.
Я имею в виду, что мне, как и большинству, приходилось висеть над бездной и я всякого приглашал к диалогу, как будто это могло что-нибудь изменить. «Я падаю, я падаю!» — говорилось в моём приглашении и прохожие могли это слышать. Я висел, прикрыв веки, ухватившись за ветку или выпирающий камушек, и практически ничего не подводило меня: ни ветка, ни камень, ни собеседники, приглашаемые мной к диалогу. Я продолжал висеть неподвижно, ничего не предпринимая, и был слишком эгоистичен и чрезмерно влюблён в своё положение, что продолжал висеть. Иногда я заглядывал в бездну, что зияла, и она казалась мне привлекательной и ужасной одновременно. Порой я смотрел в небеса и на поверхность — они меня пугали и интриговали. Но положение моё было безболезненным, особенным, я застревал между пугающей неизвестностью и знакомым, отталкивающим пространством, и мне, если быть откровенным, было удобно: в таком положении можно сочинить неисчислимое множество тирад, оправдывающих меня, бесконечное количество слов такой красоты и изящности, которые захватывают дух и содержат в себе нечто общечеловеческое, то, что присуще всякому и знакомо всякому. Оттого мне и отвечали мои собеседники: «Да, я понимаю» и каждый диалог мог только подтвердить мою правоту, сказать мне о том, что моё положение оправдано и обоснованно. Я искусно владел и словом, и слогом и мои собеседники протягивали руку — я делал вид, что принимаю помощь, подтягивался, превозмогая боль, цеплялся за бугорки на самой поверхности — незыблемую и надёжную опору, а как только человек уходил — было это на ночь или при самом рассвете, — возвращался в исходное положение — хватался обратно за крепкий отросток, нашаренный снизу, наступал за нащупанный выступ, и стоял в ожидании следующей, а затем следующей минут.
И только один из всех собеседников — я отчётливо помню его лицо, — не поддался моим изысканным речам и не был обманут обманом, которым я непреднамеренно водил себя за нос.
Я прекрасно помню слова, которые были убийственны и прозвучали громко — настолько громко, что мне пришлось открыть глаза, и посмотреть на этого проходимца, осмелившегося высказать правду, которую я чувствовал и знал — ощущал её присутствие своим нутром. Стоило мне взглянуть на него, и я тут же увидел своё положение, и чем больше он говорил, тем зрячее я становился.
Это был диалог, сделавший меня неправым, я почувствовал слабость — моё тело было уязвлено, меня обессилило и я видел, как, побледнев, поникли мои пальцы; и тут же, лишившись всяких сил, расцепились в изнемогшем порыве мои руки.
Наверняка моё падение выглядело как триумф — триумф истины и будущности, — но падая, я чувствовал, как ломается моё «Я» — оно надломилось вместе с хрустом позвонков, надлом ощущался как острое лезвие, которым мне перерезали горло вдоль кадыка, и меня опрокинуло, как разделанную тушу.
А там, наверху, на самом скалистом утёсе, где я прежде висел, маячила тёмная фигура, и не было ясно, кому принадлежит этот маячащий силуэт.